14 октября исполнилось 90 лет со дня рождения
Льва Николаевича Гумилева (1912 — 1992), историка, этнографа,
сына Анны Ахматовой и Николая Гумилева.
Его судьба была предсказана в известных стихах Цветаевой: "Рыжий
львеныш // С глазами зелеными, // Страшное наследье тебе нести!..".
Более семнадцати лет Лев Гумилев провел в сталинских лагерях.
О его жизни после освобождения в 1956 году вспоминает протоиерей
Михаил Ардов, в доме родителей которого — писателя Виктора Ардова
и актрисы Нины Ольшевской — Ахматова жила во время московских
визитов. Предлагаем читателям отрывок из этих воспоминаний.
В столовой в квартире моих родителей на Ордынке — две фигуры,
лица повернуты друг к другу и сияют счастьем. Это — Ахматова
и ее сын, Лев Николаевич Гумилев. Так я увидел его впервые,
было это ясным майским днем 1956 года, он только что вернулся
из заключения.
Как некое яркое фото хранится эта сцена в моей памяти, и не
только потому, что я их обоих очень любил. Дружба и с той, и
с другим имела решающее влияние на всю мою жизнь. Не будь я
в близких отношениях с Анной Андреевной и с Львом Николаевичем,
я, быть может, не стал бы христианином. Анна Андреевна была
первым верующим православным человеком, которого я встретил
в своей жизни. Я помню, например, наши с нею расставания, она
всякий раз истово крестила меня и говорила: "Господь с
тобою". Помню, как она высказывала глубочайшее свое убеждение:
— Никогда ничто, кроме религии, не создавало искусства.
В мае пятьдесят шестого мне шел девятнадцатый год, Лев Николаевич
был старше меня на четверть века, но он чувствовал cебя много
моложе своих лет.
— Лагерные годы не в счет, — утреждал он, — они как бы и не
были прожиты.
Вернувшись из лагеря, Лев Николаевич поселился на Ордынке, в
нашей с братом комнате, которая тогда именовалась "детской"
В те дни я общался с ним едва ли не пятнадцать часов в сутки.
Я жадно ловил каждое его слово, впитывал всякое его суждение...
Крестился я в 1964 году. Я помню, как сообщил об этом Ахматовой.
Я вел ее под руку по темному двору от машины до нашей квартиры.
— Анна Андреевна, я крестился. Она несколько секунд помолчала,
потом произнесла:
— Как хорошо, что ты мне это сказал.
В те же дни в гости ко мне пришел Лев Николаевич. (У меня была
тогда крошечная комнатушка в Замоскворечье, в Голиковском переулке,
совсем близко от Ордынки.) Мы говорили с ним о евангельском
повествовании, о Самом Христе, и Гумилев произнес простую, но
поразившую меня фразу:
— Но мы-то с вами з н а е м, что Он воскрес!
Потом беседа почему-то зашла о поразительной бесплодности советской
власти. Если большевики и пытались создать что-нибудь полезное
или хорошее, из этого никогда ничего путного не выходило.
Лев Николаевич спросил меня:
— А чем вы это объясняете?
Я подумал и сказал:
— Сатана творить не может. Творить может только Господь Бог.
— Ну что же, — произнес Гумилев, — это хоть какое-то объяснение.
В моей тогдашней комнате не было ни одной иконы, и взять ее
в те времена было неоткуда. И Лев Николаевич дал мне совет:
— А вы попросите у моей мамы, она вам подарит.
В начале шестидесятых я тяготился тем обстоятельством,что Ахматова
и ее сын находятся в длительной ссоре, они не встречались в
течение пяти лет. И притом я, наверное, был единственным человеком,
который регулярно общался и с Анной Андреевной, и с Львом Николаевичем.
В те годы у меня была работа в Питере, и я подолгу там жил.
По крайней мере раз в неделю я ехал на Московский проспект,
в гости к Гумилеву. Лев Николаевич жил в самом конце города.
Ахматова, помнится, говорила:
— Лева живет на "необъятных просторах нашей родины".
Комната у Гумилева была уютная, мы беседовали (собственно, слушали
Льва Николаевича), пили водку, а потом шли на кухню заваривать
чай. Квартира была коммунальная, еще там жила семья Бабуриных.
Эти простые люди очень хорошо относились к своему ученому соседу
и, как могли, облегчали ему быт. Гумилев говаривал: — Нет, Бабурины
лучше, чем Пунины.
(У Тургенева, как известно, есть повесть под названием "Пунин
и Бабурин".) В словах Льва Николаевича содержался намек
на жизнь Ахматовой: Николай Николаевич Пунин был одним из мужей
Анны Андреевны, а после войны она стала жить вместе с семейством
дочери Пунина — Ирины. И притом "Пунины" относились
к его матери потребительски — это было заметно любому, даже
стороннему наблюдателю.
Журнал "Новое литературное обозрение" (N21, 1996,
стр.126) напечатал несколько фрагментов из писем Юлиана Григорьевича
Оксмана к жене, вот две небольшие цитаты. "Очень сложны
отношения семьи Пуниных с самой Анной Андреевной. Дочь и даже
внучка Пунина очень холодны к ней, а она их обожает. Тяжелые
конфликты с Левой — только на этой почве, так как Пунины его
обижали и обижают, а он ревнует мать к ним (и за прошлое и в
настоящем)". (Письмо от 30 июля 1962 г.) "Я видел
у нее (Ахматовой) Пуниных — и понял, что они ее ненавидят, а
не бросают совсем только из корыстных соображений. Но как же
не понимает этого сама Анна Андреевна?" (Письмо от 10 августа
1962 г.)
Корыстолюбие Ирины Пуниной и ее дочери Анны Каминской наглядно
проявилось после смерти Анны Андреевны. Эти алчные дамы завладели
всеми рукописями покойной, разорили ахматовский архив и распродали
его по частям. И тем не менее Ахматову можно понять. Она была
пожилым, не в меру тучным и очень больным человеком, ей постоянно
требовался уход, именно женская помощь — вот что вынуждало ее
делить кров с Пуниной и Каминской. Увы! — Анне Андреевне и Льву
Николаевичу так и не довелось помириться. Но можно с уверенностью
утверждать, что оба они к этому стремились. Известно, что Гумилев
в начале 1966 года пришел в Боткинскую больницу, где лежала
Ахматова. Однако же в последний момент он дрогнул и в палату
к матери не вошел.
Я помню день смерти Ахматовой — 5 марта того же года. Вечером
я был в квартире, где она жила с Пуниными. Несколько позже моего
там появления — звонок. Дверь открывают, входит Лев Николаевич.
Он снимает шапку, смотрит на нас и произносит:
— Лучше бы было наоборот. Лучше бы я раньше нее умер.
13 марта, на девятый день со дня смерти Ахматовой, Лев Николаевич
заказал панихиду. Состоялось она в Гатчине, где служил священник,
который преподавал историю в Духовной академии. По этой причине
он знал и почитал Льва Гумилева. Перед тем, как начать чинопоследование,
батюшка спросил Льва Николаевича:
— Папу помянуть?
Гумилев кивнул головой. Так мы и молились — "о упокоении
душ рабов Божиих новопреставленной Анны и убиенного Николая".
После Гатчины Лев Николаевич пригласил меня к себе, на Московский
проспект. Именно тогда состоялся наш единственный вполне откровенный
разговор о его отношениях с Ахматовой. Он произнес такую фразу:
— Я потерял свою мать в четвертый раз.
И далее перечислил: первый — какое-то отчуждение в 1949 году,
перед очередным арестом, второй — в пятьдесят шестом, вскоре
после освобождения из лагеря, третий — последняя ссора в начале
шестидесятых, после чего они перестали встречаться. И вот тут
я передал ему подарок от Анны Андреевны, у меня не было случая
сделать это раньше. Речь идет о последней прижизненной ее книге
"Бег времени". Надпись была сделана за четыре дня
до смерти Ахматовой, там значилось: "Леве от мамы. Люсаныч,
годится? 1 марта 1966 г.". ( Это было напоминание об их
довоенной жизни в Фонтанном доме. Анна Андреевна обучала французскому
языку соседского мальчика Валю Смирнова, и он никак не мог выучить
слово "Le singe" (обезьяна). Он то и дело заглядывал
к Ахматовой и предлагал свои варианты произношения, а один раз
спросил: "Люсаныч, годится?" В тогдашнем обиходе Ахматовой
и ее сына эти слова стали поговоркой.)
— Вы знаете, что это такое? — спросил Лев Николаевич, взглянув
на надпись. — Это — ласка, то, чего я добивался все эти годы...
Что и говорить, у Гумилева были причины обижаться на свою мать:
и то, что до шестнадцати лет он жил не с нею, а с матерью отца
в Бежецке, и то, что можно назвать калейдоскопом мужей Ахматовой,
и годы унижений, когда они оба жили в Фонтанном доме вместе
с первой семьей Н.Н.Пунина, и то, что после войны Анна Андреевна
стала считать Ирину Пунину и ее дочь членами своей семьи, и
то, что именно на Пунину было составлено завещание Ахматовой,
и даже то, что, когда это завещание было наконец уничтожено,
Анна Андреевна не захотела или не удосужилась сообщить об этом
сыну... Лев Николаевич был в обиде на Ахматову даже за ее "Реквием",
он мне говорил:
— Реквием пишут в память умерших. Но я-то остался жив!
Однако самая главная претензия, которую предъявлял своей матери
Гумилев, состояла в том, что она будто бы недостаточно хлопотала
о его освобождении из лагеря. Но вот теперь можно с полной уверенностью
утверждать: тут Гумилев был абсолютно не прав. Кое-что я сам
могу засвидетельствовать. В 1954 году, когда началось освобождение
политических узников из сталинских лагерей и появилась надежда
вырвать оттуда Гумилева, мне было 17 лет. Я очень хорошо помню,
что Ахматова непрерывно занималась тем, чтобы хоть как-то облегчить
участь сына. Она обращалась с просьбой о помощи к самым знаменитым
и влиятельным советским писателям — А.Фадееву и М.Шолохову.
(Первый из них был членом ЦК партии, а второй — депутатом Верховного
совета СССР.) Телефонный разговор с Шолоховым происходил на
моих глазах. Положивши трубку, Анна Андреевна пересказала реплику
собеседника:
— Когда я попросила у него прощения за беспокойство, он ответил:
"Ну что вы! Ко мне обращаются и с менее значительными просьбами.
А у вас такое горе!"
Я помню, как Ахматовой предложили воспользоваться посредническими
услугами весьма в те годы влиятельного человека — архитектора
Л.В. Руднева. Помню, как с ним велись переговоры, и в конце
концов он передал письмо Ахматовой непосредственно К.Е.Ворошилову.
Далее мне придется повторить многое из того, что опубликовала
в своей книге "Мемуары" (СПб., 1998) Э.Герштейн. До
войны Эмма Григорьевна была в близких отношениях с Львом Николаевичем,
а потом стала одним из самых верных и преданных друзей Ахматовой.
Именно она была помощницей Анны Андреевны в хлопотах о сыне.
Она же, я это хорошо помню, отправляла Гумилеву посылки в лагерь.
Начиная с 1954 года Лев Николаевич регулярно писал ей из лагеря.
Почти в каждом письме содержатся жалобы на то, что Ахматова
пассивна и не желает приложить достаточно усилий для освобождения
сына.
В письмах к Герштейн Лев Николаевич все время настаивает на
своей невиновности, пишет об отсутствии того, что у юристов
именуется "составом преступления". Впрочем, Гумилев
сознавал, что существует некая причина, по которой режим держит
его в концентрационном лагере: то обстоятельство, что он был
сыном расстрелянного большевиками поэта и опальной поэтессы.
В письме от 25 марта 1954 года прямо обвиняет мать в своей горькой
судьбе: "Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был
бы, при всем остальном, процветающим советским профессором,
беспартийным специалистом, каких множество. Сама мама великолепно
знает мою жизнь и то, что единственным поводом для опалы моей
было родство с ней".
Что и говорить, в его словах была изрядная доля истины: сын
Николая Гумилева и Анны Ахматовой не мог не стать жертвой преступного
режима. Но — увы! — в этой трагедии сыграл свою роковую роль
и третий — самый великий из акмеистов — Осип Мандельштам.
Как известно, в 1933 году он написал крамольные стихи о Сталине
и тогда же читал их некоторым людям. А будучи арестован, Осип
Эмильевич назвал всех своих слушателей по именам и в их числе
Льва Николаевича. В деле Мандельштама зафиксировано такое его
показание: "Лев Гумилев одобрил вещь неопределенно-эмоциональным
выражением вроде "здорово", но его оценка сливалась
с оценкой его матери Анны Ахматовой, в присутствии которой эта
вещь была ему зачитана". ("Огонек", 1991, N 1,
стр.19).
В 1935 году Лев Николаевич был арестован в первый раз. Дело
тогда было прекращено по личному приказу Сталина, тиран смилостивился,
поскольку ему передали письмо Ахматовой. Но в том давнем, прекращенном
(но отнюдь не уничтоженном!) деле остались признательные показания
Гумилева и — что самое страшное! — стихи Мандельштама, записанные
рукою Льва Николаевича. (Это обнаружила Эмма Герштейн, и она
же первая расценила данный факт как причину того, что Льва Николаевича
не выпускали из лагеря вплоть до ХХ съезда.)
Поразительно то, что сам Гумилев об этом важнейшем обстоятельстве
не помнил, как видно, очень стремился забыть о прежних муках
и унижении... Но вот в феврале пятьдесят шестого года прошел
ХХ съезд партии, и Никита Хрущев огласил свой сенсационный антисталинский
доклад, в котором поэтическое прозрение Мандельштама было подтверждено
документально. Поэт в 1933 году предвидел то, что станет со
страной в ближайшие годы (после убийства Кирова), когда гнев
всевластного тирана обрушится на его ближайших соратников:
Как подкову, дарит за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.
Ну а теперь мысленно перенесемся во времена, предшествующие
ХХ съезду. Вообразим себе работника прокуратуры (да и любого
советского чиновника): вот он открывает папку с делом осужденного
Л.Н. Гумилева... И представим, что должен был чувствовать этот
человек... Какой леденящий ужас охватывал его, когда он читал
эти строки. А если такое происходило при жизни самого Сталина?..
Я так и вижу дрожащие пальцы, которые закрывают папку с делом...
А обладатель этих пальцев испуганно озирается... И сама мысль
о том, что участь человека, чьей рукой были начертаны крамольные
стихи, может быть каким бы то ни было образом облегчена, кажется
ему не только абсурдной, но и смертельно опасной.
На девятый день после смерти Ахматовой, 13 марта 1966 года,
я получил от Гумилева подарок — пять фотографий. Первая — сорок
девятого года, до третьего ареста. Затем последовательно — тюремная,
лагерная, где он держит дощечку со своим номером, еще лагерная
из последних — с бородой и наконец снимок пятьдесят шестого
года, после освобождения. Помнится, он разложил все это на столе
и произнес:
— Полюбуйтесь, путь ученого... Это — за папу... Это — за маму...
А это — за кошку Мурку...
Я тогда ничего ему не сказал, а теперь наверняка бы посоветовал:
— Лев Николаевич, вместо Мурки называйте Осипа Эмильевича.
Опубликовано в газете "Время МН"
# 1037 от 18 октября 2002 г
[ Назад к списку ]